Пятница, 19.04.2024, 15:44

Мой сайт

Каталог статей

Главная » Статьи » ПРОЗА

Галина ЛОБОДИНА. "Рать соборная"(6)

                                                                 

                                           Галина ЛОБОДИНА, "Рать соборная".

                                                            (продолжение)

Начало:

http://sarkelnovi.do.am/publ/proza/galina_lobodina_quot_rat_sobornaja_quot/2-1-0-37

http://sarkelnovi.do.am/publ/proza/galina_lobodina_rat_sobornaja/2-1-0-567

http://sarkelnovi.do.am/publ/proza/galina_lobodina_rat_sobornaja_3/2-1-0-568

http://sarkelnovi.do.am/publ/proza/galina_lobodina_rat_sobornaja_4/2-1-0-569

http://sarkelnovi.do.am/publ/proza/galina_lobodina_rat_sobornaja_5/2-1-0-586

 

_________________________________________________________________________

Весной из Маринки-городка, примкнувши к большому от­ряду, собранному со всего Дону, уходило в поход на крымца пя­теро бывалых казаков. Причалили же к берегу на одной из по­битых струг всего двое: Петро Слобода и Степан Емельянов.

Сойдя на берег, перекрестились на маковку часовенки, выглядывающей из-за высокого вала, поклонились низко в пояс чужим, сидящим в яликах казакам, потом так же — степенно и чинно — народу, столпившемуся чуть выше бро­да стаей чующих беду безмолвных поникших птиц.

— Христос с вами! — прогудел Слобода, сняв перед ма-риинцами шапку. — Прощевайте, братья-казаки, до ново­го промыслу! — обернулся снова к тем, на воде. — Звиняй-те, ежели что не так!

— Оставайтесь с Богом, — закричали с челноков. — Не поминайте лихом...

.. .Тихо над Доном. Сияет в высоком небе всеразумеющее солнце. Окружённые молчаливой толпою лежат на земле ка­заки. Светлый чуб Прохора Молчальника задувает лёгким ве­терком, и тогда не видно широкого бурого шрама, поделивше­го правую белесую бровь и щеку надвое. Его, Ивана Камышо-ва и Михаила Кобу доставили побратимы в лодках, держа вер­ное слово: схоронить, как завещали, «на родимом Доне».

— Прохор! — вскрикнула, будто что-то вспомнила худоща­вая казачка, окружённая оравой мелких ребятишек, отделяясь от толпы и волоча за собою вцепившегося в её юбку голозадо-го мальца. — Прохор!? Ты что жа домой не поспешаешь?

Жутко стало на берегу. Не страшащиеся вражьей саб­ли и самого лютого ворога казаки стаили дыхание, покры­лись гусиной кожей.

— Ты что жа, соколик мой, не чинишь мне допрос: как кормила, тетешкала я дитев твоих?

— Батенка! — зарыдала в толпе Устя Молчальница и, вы­рвавшись из чьих-то рук, метнулась за матерью. Не добе­жав, обо что-то споткнулась, упала и распатланная, страш­ная в горе, поползла, протягивая руки, к Прохору. — Батен­ка, родименькой!

Словно только и дожидаясь этих простых и привычных слов, отомкнувших онемелые уста, опомнились казачки: кру­жили, припадали у тел на колени, заламывали руки, мочи­ли слезами тёмные от крови рубахи и зипуны и голосили так горько и безотрадно, что казаки, взявшиеся было оттес­нять баб от убитых, отступили.

— Ой, стосковалась я об табе, муженечек! — кричала суп­ружница самого молодого из убитых Ивана Камышева, то­же молодая казачка. — Что жа ты болюшку свою не приго­лубишь? Монисты золотые ей не подаруешь? Али не люба я таперя табе стала?

— Ой, люба, люба вам, соколики, таперя земля холод­ная, — голосила с другого боку жена Михаила Кобы, казачка гордая, крутая на словцо и дело. — А ты ж, бывалоча, и слова мне вспоперек не скажешь, а я ж, бывалоча, табе ж бранила... Прости, колосочку мой незабудний, мой грех, да не прощевай и на том свете ворогу, сгубившего табе, а заодно и мине...

— Прокопушка! — стенала жена Молчальника. — Ответь жа мине. Что жа таперь я скажу твоим чадушкам? Что отве­чу я Ваньке, табе не запомнившему? Кто коня яму справит, добудет сбрую? А кто Устю замуж отдаст? Прокопушка!

— Сыночек мой ненаглядный! Кровинушка бесталанная! Прокопка! — лежала в ногах у казака сгорбленная и чёрная, как сухая ветла, старуха. — Когда табе турок поганый спину попосовал, резал заживо наременно кожу, — тогда ты не сронил ни полслова назло басурману... А нынче навкрути не вороги. Все родные да болезные! Что жа ты не хотишь ответствовать нам, сиротинушкам убогим? Аль не хочешь таперя знатца?

— Ой, не родня, не родня! Не любы, не любы мы имя та­перя! — разрывала себе и другим сердце неутешным горем Евдокия Коба. — Спокидают нас навек казаки. Спокидают! Потому как имя родня таперя сырая земелюшка.

— Ответь жа что-нибудь, соколику, протяни ко мне бе­лу рученьку...

... Молчит Прохор. Молчат казаки. Немо стиснуты ус­та, вечным, неземным уже холодом скованы усталые руки. Вольно и свободно лежат на прибрежном песке извечные ратоборцы: из тьмы придя — в тьму уйдут, станут под ка­менным крестом на казачьем погосте могильным прахом.

Сотрётся, забудется в людской памяти их деянье и сла­ва. И, может быть, только чёрный коршун, дозорник степи и излучины, будет ещё помнить бесштанного огольца, взды­мавшего курево шляха за казачьим валом, а потом приго­жего юношу, любившегося до зари вон в той балке, в цве­тущем терновнике с красивой казачкой, а после — сурово­го воина, облачённого в ратные вериги и встававшего на брань с первым тревожным сполохом, ни разу не усомнясь в смысле жизни своей и смерти.

8.

После Успения, ровно через месяц после того как убиен­ных казаков отпели в Мариинской часовне и схоронили у древнего степного кургана на казачьем последнем приста­нище, уже успевшим разрастись с недавних пор вдоль и вширь вмиг покрывающимися степным дурнобылом мо­гильными холмиками, увенчанными высокими крестами, — в городок прискакал дозор.

— По шляху на Монастырский Яр движется конница, — докладывал, глотая пересушенным ртом слова, Прокопка Чер-кашин. — Кубыть, царский поезд: спосереду карета, по бокам слухменно так и важнецко сторожники скачуть... И взади то-жа... Кафтаны на имя с позументом, сапоги — сафьян. А по числу, не сойти с ентого места — ажник тьма будеть...

Атаман Фёдор Черкашин долго не думал: с пятью каза­ками постарше да Матвейкой — сыном и Прокопкой — племяшом уже после полудня обогнул излучину, вышел в степь и, минуя шлях справа, обходя Никитский городок и Чёрный курган слева, поскакал в ту сторону, где червон­ным позументом пламенел закат и где в распадке на пра­вом берегу Дона лежал главный атаманский стан донского казачества — Монастырский Яр.

Такая поспешность Черкашина со товарищи объясня­лась просто: по Дону уже давно ходили слухи, что воевода Карамышев — царю-государю посол, а донцам — «ляхов-ская онуча», напросился-де на Дикое поле сам, «дабы каза­ков побивать и вешать, а юрты их разорить».

Была ли в той молве правда или нет, никто точно не знал, зато казачьи старшины не сомневались, что «Вань­ка Карамышев мало проявлял промысла супротив ко­роля Сигизмунда, когда поганый лях ступал под Воло­коламск», не жаловал донцов, и потому измены ему не прощали.

... Знойная, мерочная свиль жара и ветра, опаляющая го­ловы, руки и губы, спадает туркенянской шалью, лёгкой и ощутимо-ласковой к лону степи — скатывается за гребень окоема золотая бадейка солнца.

Матвейка, изредка постёгивая Арапа тонкой сыромяж-ной плеткой с новенькой, наборной рукоятью, лениво ду­мал о том, что сейчас его жена Катерина и мамка Дарья ста­вят на базу широкий чан, сыплют в него соль, валяют, об­сыпают ею распластанных рыбин, а с майдана доносятся гам и крики бедовых казачат, играющих в айданчики, гудят шмели и стучит наковальня в кузнице... И мирно в город­ке, покойно: течёт бесхитростная и простая жизнь, лучше которой Матвей не знает и не желает знать...

— Мочайте шибче и не шкодуйте соли, — поучает, навер­но, казачек дед Иван. — А то надысь я у батюшки Михаилы был, так тама дюже вонькую рыбу прикапывали.

— «А что, насолили? — гутарю им я. — Понаелись?»

— «Недосол...» — бубнит мне Михаила. И давай на ми­не брань напускать, нешто я им виновный.

— «Ты, — говорит, — дед, пошто споначалу не поздраство-вавшись, зубы точишь? Кубыть дюже много имеешь их в сво­ей челюсти? Не то гляди, как не хватает уха, так не досчитаес-си ненароком и зубьев. Дарма, что в городке ляхи да турки чи-час не гуляють!» — Ну не вражина ль, хучь он и батюшка?!

Матвей знает, что дед Иван был у батюшки вчера и рас­сказывал об этой оказии аккурат нынче утром, когда Мат­вейка с отцом и Прокопом приволокли с Дону сети, пол­ные рыбы.

Мамка и Катерина должны на летнем солнцепеке да на знойном ветру белорыбиц высушить до хруста, до шоро­ха, истолочь в порошок и ссыпать добро в сухие торбы-переметы — нет ничего надёжнее и смачнее для служиво го в походе, чем сваренная на костре юшица из сушеной рыбьей муки да пшена.

Припомнился ему и батюшка. Жилистый, широкий — что дно у струга — в спине, отец Михаиле был из запорожцев.

... Справляя в Сечи «по надобности» требы «чубам», свя­щенники из монахов скоро заметили памятливого на «Бо­жий глагол» хлопца с длинным оселедцем за ухом и мало-помалу приобщили его к «христьяньскому закону».

С тех пор батюшка Михаиле, сняв чёрную рясу, множе­ство раз брал в руки казачью саблю, потом, отложив «ору­дию» в сторону, снова надевал священническое облачение, пока не состарился и не стерял в руках, как считал сам, мо­гучую силу. В Мариинском городке он появился давно, вме­сте с казаками, которые знали его ещё с Запорог.

Дед Иван, старый зальян, как говаривал он с гордостью сам, отца Михаилы, хорошенько памятовал ещё и скверный характер батюшки: шибче, чем снимал рясу, тот расправлял­ся с неугодником. А кулаки у Божьего человека и посейчас были, что пудовые ядра.

Когда над степью, в синем, что кафтан на Матвейке, небе зацвела чигирь-звезда и тихим, запрестольным сиянием по­дала знак Чумацкому шляху — «Пора, разливай, мол, молоко из серебряных кувшинов, не то хмуро без тебя да скучно», — казаки-мариинцы въезжали в главные ворота крепости.

Монастырский городок встретил шумом и криками: на майдане толпился народ, возле самой часовни горело кост­рище, посреди которого, растопырив корявые ветви, казнён­ной ведьмой-еретичкой корчилась в полыми трухлявая и старая, не в обхват толщиною, верба и бросала во все сто­роны горсти шипящего огня и искр; возле него бегали туда-сюда казаки, что-то приносили и относили, бранились и размахивали руками; кругом пахло кузницей, горелым пше­ном и бараниной и ещё чем-то, едва угадным и смачным, щекочущим чуткие ноздри Матвея.

Атаманский курень и вовсе колотила лихорадка.

Под низкими деревянными сводами сновали десятки голов: непокрытых чубатых, лысеющих и с совсем голыми черепами, в высоких кубанках и чёрных, на манер монаше­ских клобуках, куньих с богатым бархатным верхом и буд­ничных казачьих шапках. Мелькали зипуны, рубахи, баш­лыки, бурки, кафтаны и полукафтаны атласные и камчатые, бархатные и в серебряных нашивках, а где и убогие зипу-нишки в дырах и заплатках.

Всё гудело, мешалось, клокотало. Остро пахло ядреным «зельем» и степным диким чесноком, но «питие», за которое атаманы не жаловали, и даже смертно грозили казнью, где-то наверно утаивали, потому как витал в курене предатель­ский мерочный дух не то крепкого вина, не то медовухи.

Сбоку у наружной стены, подпирая плечом балясину, не­высокий осоловевший казачок скалил прокуренные «бесов­ской травою» —= турецким табаком — желтоватые зубы и, силясь перекричать двух соседей-спорщиков, в сердцах вы­крикивал:

— А мы, как есть, парамоновские! Парамоновские, грю, мы...

— А ты по прозвищу чей будешь? Чей, я табе пытаю! Чтой-то я табе не признаю! — набычившись и покраснев, заедался, не ведя и ухом на парамоновского, бородатый с обвисшими рыжей подковой усами казак, повернувшись длинным, не по росту, торсом к другому соседу, плешивому

мелковатому казачку в трухменке и дорогом кафтане с зо­лотыми турецкими пуговицами и целым рядом заткнутых за шёлковый кушак стамбульских ножей и ятаганов.

От золотой блескучести пуговиц, от света, льющегося в растворённые окна куреня, от высокого огнища, красным языком, казалось, лизавшего не только верхушку явора, но и усыпанное звёздами небо, от гула и шума, от присутствия непонятного, но ощутимого счастья, вызванного хмельным угаром, у плешивого казака заволокло глаза туманом, а рот растянулся в добродушную, умильную усмешку. Казак со­брался было что-то ответить, но не успел. Рыжая подкова усов сунулась к нему так близко, что казаку стало невмого­ту дыхнуть, и гаркнула:

— А мой батенка, царствие яму небесное, ходил и в Царь-град, и в Хвалинское море, побивал даже греков... А ты...

— А я парамоновский, — тут же встрял невысокий казачок с прокуренными зубами и страшно обрадовался, что такую важную весть удалось, наконец, донести до ушей соседей.

— Цыть! — отмахнулся от парамоновского, как от на­зойливой мухи, бородатый и, ткнув корявым пальцем в зо­лоченую пуговицу пьяненького казака, посулил: — Я табе выведу на чистую воду...

— Где атаман? — рыкнул у них над головою Фёдор Черкашин.

— Тама, — выставилась в сторону майдана рыжая под­кова усов.

— Не бреши. Тама, — закивал головою в другую сторо­ну желтозубый.

— А в тринадцатом годе мой отец Колузаев, — снова ух­ватился за пуговицы плешивого рыжеусый, больше не обращая внимания на Черкашина, — когды громили казаки Керчь... Ты слухай...

Не надеясь добиться толку у подгулявших казаков, Чер­кашин сплюнул, ругнул беспутников «халявами» и, ткнув на всякий случай крепким кулачищем «подкове» под нос, отчего тот сразу присмирел и вроде даже уменьшился в рос­те, присев на жидковатых ногах и заморгав рыжими ресни­цами, — сунулся в курень. Завидев над колыхающимся му­равейником лиц и затылков знакомый круглый «гарбуз» (таким «добрым словом» нарекли, помнится, зальяны одна­жды в походе головастого медведицкого казака Петра Бай­ку), мариинский атаман протиснулся сквозь толпу и обла-пил длинными ручищами есаула Байку.

— Здорово живёшь, алахарь, — смеялся атаман. — На-дысь табе тольки споминал. Думал ужо покойник...

— А котора чума мине сделаетси? Да и турок ишшо не роди леи тот, что ловчее меня!

— Игде жа ты пропадал? Ни слуху об табе ни духу, почи­тай, с той осени. У кого не спрошаю, никто не сказываеть...

— Опосля расскажу. А таперя идтить надобно к атама­ну. Он на Круге... Тута такое...

... — А ну, помолчи, атаманы-молодцы! Атаман наш вой­сковой трухменку гнеть! — кричал высоким тенором есаул, возвышаясь круглой большой головою над людским морем.

Волокита Фролов, широкий и низкий, как винная бочка, казак, с глубоко упрятанными под брови глазами, низко в пояс поклонился Кругу и загудел низким басом:

— Братья-казаки, атаманы-молодцы ....

—  ...цы, — цы, цы... — покатилось за атаманом эхо че­рез весь майдан.

— Чисто колокол, глаголеть, — похвалил атамана стоя­щий неподалёку от Матвея какой то бледнолицый и измо­жденный казачок, покачав одобрительно головою.

— «Каторжанец», наверно, — подумал Матвейка и снова посмотрел на казачка. Тот всё кивал и кивал головою, как заведённый. — И хворый, видать, калеченнай.

— Доброе дело вы учинили, братья, что пришли сами, без зова, почуяв, что над Доном родимым сгущаются хмары...

Что-то ещё говорил атаман, снова кланялся, что-то кри­чали казаки, и пока не стали на молитву, Матвей всё при­глядывался к «каторжанцу», пытаясь прочесть на его лице пережитую смуту и горе, наверняка сломившие православ­ного в три погибели.

Казачок всё кивал головою, потом, при первых словах молебна радостно засветился лицом, и столько было в его бледном лице доверительной простоты и счастья, что Мат­вейке невольно подумалось: такими не помнящими зла бы­вают разве что дети...

— «Хорошо это есть или плохо? Я покуда не знаю... И можно ли прощать ворогу: турку да крымцу обиды?..»

• • • — Многомилостиве и Всемилостиве Боже мой, Госпо­ди Иисусе Христе, — трубно, так что в куренях звякнули колокольцами слюдяные шибки*, — запел войсковой свя­щенник отец Мардарий. — Многая ради любве сшёл и во­плотился еси,яко да спасёши всех...

Одни казаки шевелили губами и себе, стараясь попасть в слаженный хор единой молитвы, другие низко опустили об­нажённые головы и стояли, переминаясь с ноги на ногу.

— И паки, Спасе, спаси мя по благодати, молю Тя; аще бо от дел спасёши мя, несть се благодать и дар, но долг паче...

Матвейка услышал за своею спиною шум и оглянулся: на майдан, разодетая в дорогие кафтаны, двигалась посольская рать и, лепясь к ней боком, прихрамывая и оттого будто под­скакивая, тянулся за нею уже знакомый Матвейке плешивый казачок, тот самый, «прозвища» — роду-племени которого всё добивался пьяненький его сотоварищ с усами-подковой.

— «Вот чей он будеть... Московитский шептун, а не ка­зак, — вспыхнула в Матвейке недобрая догадка. — Потому и зельей набрался. Пригостили, гостюшки... И кубыть не его одного, кубыть и «подкова», и «парамоновский» алахарь не спужались атаманских приказов не пьянствовать, поку­да имеется на Кругу дело. В однорядь, истованный крест, будут биты на майдане нагайками...»

Тем часом кто-то из казаков ухватил плешивого «шеп­туна» за шиворот, приподнял, и не успел Матвейка морг­нуть и глазом, как тот куда-то подевался, словно раство­рился, словно его смели, растоптали, как постыдную мусо-рину на чистом зипуне.

— «А кафтан-то был с позументами да золотою пугов­кой, — запоздало вспомнилось Матвейке, и тут же глаза нашли изможденного казачка в дырявом зипуне и шарова­рах. — А ентот без золота да ятаганов, да ажник — сам золо­той. Ентот не предаст, не продаст, хучь ты его и на галерах мучай, хучь кожу сымай на ремни... Будеть терпеть, как тер­пел Прохор Молчальник, как терпели другие казаки заради чего-то другого, тольки не золота и заморской камчи...»

— Ей, многий в щедротах и неизреченный в милости! — тёк над майданом священнический голос, забираясь, мни лось, даже под рубахи, смягчая, высветляя темень неба, сливаясь с покойным светом Чигирь-звезды. — Веруяй бо в Мя, рекл еси, о Христе мой, жив будет и не узрит смер­ти во веки...

Категория: ПРОЗА | Добавил: Zenit15 (29.09.2021)
Просмотров: 487 | Теги: Галина Лободина | Рейтинг: 4.9/8
Форма входа

Категории раздела
СТИХИ [321]
стихи, поэмы
ПРОЗА [227]
рассказы, миниатюры, повести с продолжением
Публицистика [118]
насущные вопросы, имеющие решающее значение в направлении текущей жизни;
Поиск
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 208
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика

    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0