РАТЬ СОБОРНАЯ (продолжение)
Начало: http://sarkelnovi.do.am/publ/proza/galina_lobodina_quot_rat_sobornaja_quot/2-1-0-37
http://sarkelnovi.do.am/publ/proza/galina_lobodina_rat_sobornaja/2-1-0-567
3.
Золотым, царской чеканки червонцем падает за излучину солнце. Горячим заревом хлюпает по левобережным заводям, затем густою синью и непролазью теней чеканит лес на крутом обмыске. Тишь по Обдонью и благодать: гуляет, подпоясавшись жарким, расшитым дивоцветьем кушаком по земле июнь — червень-месяц — проворный и щедрый ратник пролетья.
В такую пору любо казакам в Мариинке. В степи зверя, а в Дону рыбы обильно, а значит, в куренях — вольно и сытно. Давеча на зорьке ходили Черкашины Доном за остров, доставили — челны доверху — рыбы... Пластайте, казачки, жирных белужин-белобрюх, ублажайте служивых запашным казацким варевом, да памятуйте: казак Мариинский во главе со своим атаманом Федькой Черкашиным лютый ворог разве что иноверцу.
... Катится за обмысок червонного золота солнце. Кутает золотистым кафтаном вечернее небо и, не достав рукавами высокого белого облачка и бледного серпика месяца, робко выглянувшего над хмурым крепостным валом, увенчанным зубчатым частоколом, опускает их у самого берега в воду и, сронив золотую бахрому на самое донышко Дона, прячет её в песок.
-Ох!
Ах! — тревожит тишину камышовой заводи выплеск широких, в рассученных перьях крыльев белой, как облако в небе, цапли.
X - ох!
X — ах! — ответствует выплеску эхо и пугливая птица стремительной татарской стрелою взмывает над плесом и прячется за каемкой золотого руна заката.
И снова тихо над Доном, покойно.
Матвейка и Прокоп Черкашины, Данила Фролов и Лукьян Ефремов, молодые казаки-полетки сторожат в ночной степи табун.
Почти сотня голов казачьих коней со всего Мариинского городка рассыпалась по пологому распадку, сбегающему косою к Дону, и казаки зорко следили за тем, чтобы рыжий Арап, разбойный Черкашенский конь, ставший в табуне верховодом, не сманил лошадей в прибрежное густолесье, где «носом уткнёшься в татарина и то не спознаешь», — такая сейчас темень.
— Ф-ють! Фью! — пронизало степь посвистом нагайки. — Я тебе, сатана! Стреножу, ей-Богу, стреножу, не пасись на юру...
Голос у Матвея Черкашина низкий, с переборами басовитых звуков, и когда он бранится, голос этот стелется над самой степью и, кажется, опадает вместе с туманом в самую глубь распадка.
- ... На заре то было, на зорюшке,
На заре то было на утренней, —
неожиданно и смело затягивает Данила Фролов свою любимую.
- На восходе было солнца красного, —
вплетает в песню нить бархатистого «ефремовского подголос- ника» знатный в Мариинке песенник Лукьян Ефремов.
И ладно, словно сговорившись, разбавляют хор низкий Матвейкин и звонкий Прокопкин голос:
- Не буйны ветры подымалися,
Не синее море всколыхалося,
Не фузеюшка в поле прогрянула,
Не люта змея в поле просвистнула.
Просвистнула пулечка свинчатая;
Она падала, пулька, не на землю,
Не на землю пуля и не на воду...
Запрестольными тихими лампадками засветились в вышине звёзды, внимали казачьей поминальной песне, исполненной вековечной казачьей печали о вольной доле, переданной родовою памятью, колыбельными от веку и до веку напевами, прологом которой стояла смерть...
Она падала, пуля, в казачий круг,
На урочную-то на головушку,
Что на первого есаулушку;
Попадала пулечка промеж бровей,
Промеж бровей, промеж ясных очей;
Упал младенец на черну гриву...
Затих, запутавшись в лошадиных челках и гривах, древний казачий плач, замер, стаившись в высоких травах, пролился слезами-росою на теплую, нагретую полуденным солнцем землю... Притих и табун в распадке, и только едва слышимый глухой стук копыт и фырканье изредка доносятся вместе с пряным дуновением степного ветерка к полночным стражам.
Казаки бить крымцев сбираются. — Матвей Черка- шин колупает рукоятью плетки землю и ещё тише и буднишнее добавляет: — Ия нонче на крымца пойду...
А атаман дозволит? — звенит Лукьян Ефремов.
А что? — вспыхнули видные даже под скупым лунным светом тёмные Матвейкины глаза. — Под Царьградом турка воевал, кубыть и крымчаков сумею.
Дак и я про то, — перестал лезть на рожон Лукьян, прикидывая, как бы и самому сподобиться попасть в «войску».
А супружница молодая? — Прокопка, заранее сдвинувшись с кошмы, где сидел плечом к плечу с Матвейкой- зальяном [1], лукаво прижмурил один глаз: — Катерина на красу бедовая, как бы москвитянину — вору, а их нынче нечистый по Дону носит, на глаза не попалась. А то станется, как у нашего деда. Кубыть, ты...
Ой, полосну, Прокопка, крест святой полосну по спине, ежели язык не прикусишь, — Матвей на Прокопку сердится понарошку, потому как знает: Прокопка-сирота — ему, Матвейке, не только кровный, хоть и двоюродный брат — Прокопка за него пойдёт, коль спонадобится, и под саблю вострую, и под пулю быструю, себя не жалеючи.
Ежели на крымца пой дуть казаки наши, — степенно продолжает начатый разговор Данила Фролов, — то соберуть не только мариинских, покличуть, думаю, и верховских. И низов- ских. Чтоб ловчее и сподручнее было сечь басурмана. Думаю, что и нам найдётся дело. Струги-то у нас справные.
Слыхал я, — Матвейка перешёл на шепот, словно таясь от единого, видимого глазу ратоборца с двурогими вилами, ревниво следящего сквозь мутное лунное покрывало с небес, — слыхал, что казаки дюже на азовцев сердиты. И думку такую придумали: крепость брать. Не в енто, так в пребудущее лето аккурат.
Бреши, алахарь, да не забрехивайся! — Прокопка аж подскочил на кошме.
Кобели в Мариинке брешуть, — скосоротился в ответ Матвей.
А царь? — зашипел Прокопка змием и даже вроде как раздулся от волнения. — Когда из Московии купцы приезжали в прошлом годе, дак гутарили не шутейно: царь-де с турками ажник первейший зальян, хлебом-солью им кланяется, подарками привечает...
То-то и оно. Но в Дону глубоко, а до Москвы далеко. Казаки, ежели что замыслили, так им и царь не управа. А коли на то пошло: ежели помилуеть нас Бог, то и царь пожа- луеть. Так-то вот!
Слыхал я ишшо, — словно не слыша Матвейкиных слов, продолжает Прокоп, — что сторожат Азов турки днём и ночью, и что крепость ту строили со всякими хитрован- ствами заморские майстры[2],и что не взять её никому, даже казакам, потому как дюже тверда фортеция, ажник орё- шек гишпанский.
Гишпанский! — хохотнул смешливый Данила Фролов, швыркая курносым носом. — Где ты видел, толстопят, али слышал про орех гишпанский? Орех он завсегда прозывается азовской [3]. Да будя вам, — Матвей поскреб в потылице и вздохнул. — Куснем и мы того ореха, не дарма он азовский и есть. Кабы зубы не сломать, — Лукьян Ефремов, по-стариковски рассудительный, с таким же приглядным умом, что и его подголосник, и на этот раз не сплоховал: — А то будет казак битым, как цыганко-вор, на московской ярмарке пойманный: и справа и слева, и спереду и сзаду ... Сердце царево в руке Божьей, — гутарит моя Катерина. — И хучь она и баба, но слово молвит верное. — Не может царь казаков в сём деле оставить: и он, и мы за державу слезьми исходим, за веру православную животы кладём. Эх, Катерина!!! — сонно зевнул Данила Фролов и потянул на себя кошму. — Эх, казачка...
Катерина-краса снилась не одному Даниле. Заглядывались на Катерину, дивовались на чужедальние, нездешнесиние глаза казаки, казачки, а пуще их — ясырки-пленницы: где ж это видано, чтобы в глазах плескалось небо, да такое ласковое и чистое, какое бывает лишь в майский про- весень, да и то разве что по изволению Божью, а нежно-белое, как лепестки дурман-цветка, и тонкое, словно с запрестольного лика списанное Катеринино личико не смуглело от палящего солнца и разбойного ветра ни разу!?
Колдовскими, заговорными чарами веяло от гибкой Катерининой стати: так высоко и гордо носили красивую голову, так и не иначе, могли бессловесно, единым взмахом ресниц повелевать грозными атаманами-донцами, не страшившимися ни огня, ни меча, разве вольные дщери из древних княжьих родов, которых случалось видывать казакам в походах.
Но не писаный лик и гордая стать Петровой «единач- ки»[4], баловницы-игруньи и «ворожеи» заставляли забывать при встрече с нею всё на свете, — Катерина Слобода таила под ресницами ли, в кротком ли изломе невинных губ такую глубинную, непостижимую тайну, такую непонятную, вроде даже стыдливую робость, что чудилось: своей гибельно-редкостной красы боится и она сама, тяготится ею, сознавая не сердцем, не умом, а прадавней славянской совестью и родовою памятью, что богоданное совершенство — тяжкое бремя, горькие вериги, выпавшие на долю смертным её Крестом.
И так чудна, так нежданна и загадочна была эта кроткая стыдливость и даже виноватость на этом милостью Божию отмеченном лице, так не вязалось всё это с «княжьей» поступью и гибко-тонким, что талинка на ветру, высоким девичьим станом, что всякий: и стар и млад, — зачарованно и ошеломлённо, как и бывает в соприкосновении с чудом,
оглядывался: с каких дальних, неземных краев пахнуло таинством, о чём оно ведает и отчего от него так тревожно и сладостно изморенной душе?
Такой была Катерина — дочь казака-запорожца Петра Слободы.
... Вдовий, в боях покалеченный казак прибился к Мари- инке-городку с пяточек весен назад. Пришёл казак не один. На крупе навьюченной старой коняги сидела с суремными звероватыми глазами чёрная лицом и волосом молчаливая и испуганная не то ясырка, не то цыганка, — («чернавка» — шепотнули бабы), — с девчухой- подростком.
— Катерина, дочерь, — коротко бросил Петро Слобода. — Без матери, но с нянькой.
Кто и откуда они были, зачем прибились на Дикое поле, — побратимы не спрашивали: пришёл «из полону да поселился на Дону», — таков у казачества сказ — воля, мол, вольная: живи, православный, средь нас, коль любится- глянется.
Слобода, его дочь Катерина и не то нянька, не то жена; не то ясырка, не то цыганка, имени которой никто как-то и не запомнил, а «Чернавка» приросло намертво, — в Мариинском казачьем городке прижились. Чернавка домовничала в курене, а Катерина скоро и незаметно переняла песни мариинских девок и так же ладно и весело входила, дразня красою, в девичий свой срок, как и водила с затейницами хороводы.
До тех пор, пока сын мариинского атамана — Матвейка Черкашин не отбил своей женитьбой охоту у многих ходить за Катериной по пятам, но не отбил, не вышиб неизбывных мучительных снов о песнопевице-казачке с та-
кими дивными глазами, что в них, казалось, плескался небесный пречистый свет, маня души Божественным своим зовом.
[3] Азовский орех — грецкий орех.
[4] Единачка — единственная дочь.
|