Четверг, 28.03.2024, 17:06

Мой сайт

Каталог статей

Главная » Статьи » ПРОЗА

Галина ЛОБОДИНА. "Рать соборная"(4)

                                                                 

                                          Галина ЛОБОДИНА, "Рать соборная".

                                                            (продолжение)

____________________________________________________________________________

4

Начиная с того самого лета, когда казаки узрели хвостатую комету над Доном, и, неистово перекрестясь, порешили, что «чуда сия» не что иное, как знамение Божие, — очистить Дон от османских иноверцев, изгнав их из исконно русской крепости — Азова (хвостом комета на Азов показывала), — с тех самых пор крымцам-сельдюжникам и туркам блистательной и, как говаривали казаки, «хитрожопой Порты», житья не стало.

Стаей чёрных воронов с красной лампасиной на штанах налетало на крымские и анатолийские берега, бесстрашно, словно ангелы-мстители, появляясь даже под стенами Царь-града, донское воинство. Да и казак в Запорогах — что пень при дорогах — от донца не отставал — турку поперёк дороги вставал: никакого покою «поганцу» не было, мешали османцу «чубы» хуже чумы, сыпали «перцу» Оттоманской Порте и «в хвост и в гриву».

— А что? — гудел в ту пору Дон, — доколе неверные будут в ентом осином гнезде — Азове, — невольничьи рынки из православных пополнять, доколе будет литься по казачьим городкам невинная кровь? Она не водица.

...Нет моря без воды и войны без крови — лукавые азовцы — ближние басурманские соседи научили уму-разуму издавна, а последний раз и вовсе посыпали солью на казачью незаживающую рану.

Случилось это в тот недобрый час, когда воистину нечистый правил свой недобрый бал. Когда меж азовцами и казаками оглашено было перемирие, и не кем-нибудь, а по-   | слом из Московии, глашатаем самого царя-батюшки, ехав-   ; шем ради того же перемирия в сам Царьград, — Турецкие разбойники захватили донских казаков.

Поистязав и помучив православных так, что те замолили смерти, неверные нескольких тут же продали на катор-жанские галеры, а одного, лицом пригожего и что дубок высокого Данилу Крутова, вырезав из спины его ремни, повесили на мачте корабля, на котором отправлялся «с миром» в Турцию царский посол Мансуров...

И снова пошёл гулять с саблей Дон. Несмотря на просьбы царя-государя не трогать крымцев, турок и ногайских людей, казаки, будто в хмельном угаре, наводили страх по всей Османии. Один раз взяли семь турецких каторг и пленили гордеца-пашу, за которого стребовали ни много ни мало — три тысячи золотых, как одну монетку...

Тут уже и турки оказались не лыком шиты: порешив раз и навсегда отрезать казакам охоту ходить в море и за море, надумали «навесить» на речные ворота замок. Надумано — сделано. Схоронив под водою — засыпав землею рукав Дона — Мёртвый Донец, а по Каланче (другому рукаву) поставив башни, — турки перекинули через Дон железные цепи с пудовыми, что горе казачье, ячеями.

Тогда-то, баяли деды-казаки, и сложили на Дону песню, не песню, а жаль неизбывную. Играли её поначалу на всяк лад, «на всяк голос», а «опосля сыгрались и, как птицы звонкие в утре, и верховские, и низовские — завели, не сговариваясь, ладно да славно, слезу вышибая».

— Как ты, батюшка, славный тихий Дон, Ты кормилец наш, Дон Иванович! -

пелось в той песне горюнами, и столько было на тот час в каждом сердце любви и страдания, что сумей их это сердце выплеснуть, переполнились бы берега, разлились бы морем...

- Про тебя летит слава добрая, Слава добрая, речь хорошая, Как бывало ты всё быстер бежишь, Ты быстер бежишь, всё чистехонек; А теперь, кормилец, всё мутен течёшь, Помутился ты, Дон, сверху донизу.

О том, как слагали следующие за сим слова песни, в каждом казачьем городке рекли по-своему: в Раздорском клялся-божился изувеченный казак-горбун с прядивом белых и невесомых старческих косм, что своими глазами видел и своими ушами слышал, как единожды подо Псковом, когда они секли «поляцкую рать», его боевой побратим «складывал слово к слову» в самый неурочный час — когда ляхи, «гоцая и пшекая по-своему, по-поляцки», наступали на них, православных, несметным валом...

Другой, уже монастырский служивый, ходивший «за зипунами» под Царьград и видевший самолично султана-шельму, доказывал другое: слова последние сложили казаки «сообча», когда возвертались осенью с походу. Тогда струги были полны добычи да ещё израненных односумцев... И когда однажды «ввечеру, когда до Дону, которого не видели с летечка ранешнего осталось полднища», на засвеченном месяцем чермном море склали казаки ту песню: «Степан гутарил перво слово, Иван — второ, Андрей — себе, Никита — опосля.. 

Оттого песня и душевная такая, по-божецки правдивая...»

— Речь возговорит славный тихий Дон:

Уж как мне всё смутну не быть, Распустил я своих соколов, Ясных соколов, донских казаков; Размываются без них мои круты бережки, Высыпаются без них косы жёлтым песком.

Показывали по другим казачьим городкам на тех, кто так или иначе слыхом слыхивал, видом видывал того дивного песенника про родимый Дон, и всё выходило по правде...

. ..Очень скоро, едва откружила по Дону мартовская ме-телица-заверюха и степь проклюнулась ранновешним цветком-колокольцем, поднятым пелюстками к небу, казаки обхитрили турка.

Назло басурману, а себе на радость прокопали из Дона, выше Каланчи, «где Дон быстрит, как конь под стременем», прямой ерик в другой рукав и появились снова у крымских и турецких берегов, зоря нехристей и добывая славу пуще прежнего.

— Ото злыдни! Ото ватага! — восхищались братья-запорожцы хитроумной вылазкой донцов. — Ото отчебучили! Лучшей турка! Так ему! Так! Нехай теперь знае, почему решето лиха! Нехай памьятае молодцов уся Басурмания! Не всё ж маслечко котяре, пора его и за хвист...

... Славой своей разбойной, ходившей по всей Скифии, по чермному от казачьей крови, не иначе, Чёрному морю, добравшейся до моря Хвалынского, а до престолу царского, московитского и подавно, казаки не тешились, но и не гнушались — лихо покручивая длинный ус, изрекали:

__На Дону не ткут, не прядут, а хорошо ходят.... Потому как, что с бою взято, то свято...

С того времени, когда Михаил Фёдорович Романов — царь-государь Московии и всей земли русской венчался на царство в Успенском соборе Кремля, возвестив негромким, но внятным стуком царского посоха об каменные плиты о конце Великой Смуты, волчицей раздиравшей державу, Великая, Малая, Белая, Червонная и даже Чёрная Русь вздохнули мало-мальски спокойно.

Пока сидело, не высовывая носа, «паньство» Речи По-сполитой, наверное ещё хорошо памятуя о бесславном замахе на царский трон, кончившемся реками пролитой шляхетской крови и крушением чванливых надежд вора-Заруц-кого и польской паненки Марины Мнишек.

Не докучали особо пока русским землям и ханства Крымское с Ногайским; открыв рот и уши, они внимали главному своему владыке — Турции, которая, имея свои виды, на сей раз простиравшиеся по другую от русичей сторону, — зарилась на другой лакомый шматок — царство Персидское.

Дорожила миром Русь. А то, что турки «балуют» по казачьим городкам, как прописывали в белокаменную казачьи грамотеи, («шкоту великую те поганые азовцы чинили»), то Москве что за дело?

Царские думы сейчас не про то, тут бы Польшу бунташ-ную до конца усмирить и, покуда «паньство» чешет потылицы и не сбирает новые ополчения супротив Москвы, — взяв в союзники тех же турок, пойти на тех ляхов самим войною...

Да разве ж через тех казаков волен царское дело решить государь?! Давеча опять укорял визирь того же посла Мансурова: «Если вы казаков себе на души не возьмёте, то наш государь пошлёт на Дон большую рать, чтобы всех казаков перебить и юрты их разорить!»

Было отчего серчать визирю. Синоп, Трапезунд и многие турецкие села разорили только что казаки, мстя за обиды.

Самому царю-государю пришлось тогда оправдываться грамоткой перед султаном (восток, что конский волос — дело деликатное, неизловимое — слепышем, внахрап, не возьмёшь!), — «донские»-де «казаки нашего указа не слушают... Они воры, беглые люди и казаки вольные, которые бегают из наших государств, и, сложась вместе с запорожскими черкасами, на наши украины войной ходят по велению нашего недруга, польского короля... Мы пошлём на них рать свою и велим их с Дону сбыть».

Но лукавил царь-батюшка, ох лукавил! Кто же, как не казачьи «востры сабельки», грозным частоколом вставшие на таком не тихом южном порубежье державы, сторожат Русь православную, златокупольную от мусульманской орды, которой только дай волю, тут же истребит огнём и мечом Богом да теми же казаками хранимую вотчину древних русичей-славян.

И потому «отписку» казакам неразумным, но, что греха таить, на славу радивым, государь писал и боком и скоком (разумей, как знаешь!): «Дошло до нас известие, что пришли к вам с Запорог две тысячи человек, ходили на море, взяли многие турецкие города и много добычи, теперь же они стоят у вас в войске и хотят вместе с вами идти на Азов. Мы удивляемся, каким образом вы всё это делаете без нашего указу...

Прописав ещё про то-про сё, царь, не моргнув и глазом, добавлял: «Ежли же будут у вас какия вести про турецких, крымских и ногайских людей, про польского короля и черкас, то вы обо всём нам отпишите...»

5

Атаман Мариинского городка Фёдор Черкашин московитам не верил: не нашего сукна епанча — бояре да князья; рассевшись по теремам каменным, отродясь не бывали в шкуре казака и в неё во веки веков повольно не влезут. Потому и посулы их вольному казачеству, не обученному всяким хитрованским премудростям, не дорого стоят.

Разве ж не было на памяти атамана такого, что приезжие московские златоустцы едва не шелками стелились на Кругу, считывая с Посольского приказу грамотку: царь-де вас милует и вы-де не наводите на себя гнева царского. Потом, правда, казаки докумекали, недаром есть среди них бедовые, головастые: выведывал посланный князьишко об их думах сердечных, замыслах молодецких, норовя казака в крендель свернуть в угоду Москве.

«А на-кося! Выкуси! — бранились тогда атаманы, едва кони под князем повернули на Московский шлях. — Казаки склонят головы, а паче и спины, рази что перед Всевышним. А Бог велит державу-обитель Богородицыну от иноверца беречь пуще глаза».

И едва под копытами посольских коней присела к земле придорожная пыль, казаки засобирались в дорогу, в ту самую, что занозой сидела в израненном сердце — на Азов.

Тот поход Фёдор Черкашин помнит так, как будто он случился не лета грозового тысяча шестьсот двадцать четвёртого, а всего лишь вчера. Собралась тогда казачья рать в Монастырском городке и держала раду*: «идти сперва на Трапезунд, другие городки турецкие, и, коль Господь да Николай Чудотворец с Предтечей вспомогут, — не разобьют басурмане их войско наголо, — двигаться опосля на Азов».

Поначалу всё шло, как задумывалось: добыча плыла, едва не сама, в руки, турки, вступая попервах яростно и отрешённо в схватки, всё же в конце сверкали пятами, сам Фёдор Черкашин, в ту пору казак на заглядение, равно как и походный атаман Родилов, — так лихо рубил саблями налево и направо, так коротко и смело кидал клич, находясь всё время впереди воинства, что казалось тогда Фёдору: фарт его казацкий, удалой, дан ему с колыбели.

Помнил Фёдор даже каждое слово, сказанное вроде бы нехотя, невзначай стариками — храбрыми есаулами Егоровым и Гуней, но запавшие казаку огненным зернышком в сердце: «Храбер ты, Хфедор, как батяня твой. Тот тожа... Ба-торий, сказывают, в однорядь чуток в штаны не наложил, когда подо Псковом Безухий с конниками на него попер».

Но фарт разбойному сердцу изменил. Когда казаки взяли приступом угловую башню Азовской крепости, ту самую, что на родимую сторонушку глядела бойницей, и взошли уже на саму стену, башня взяла да и обрушилась.

Полегло тогда храбрых побратимов на той стене немало, атаману Родилову отсекли три перста на правой деснице, и зазвенела, покатилась по каменьям его сиротская сабля.

--------------

* Рада — совет.

Турок, чёрный, как чертяка, выскочил откуда-то сбоку, и если бы не Фёдор Черкашин, принять бы славную смерть атаману тут же, на той высокой стене, откуда видно родимое Поле. Но на то казаки и зовутся братьями, на то и честью древней дорожат пуще серебра и злата — класть головы за други своя, — кречетом легкокрылым кинулся поперёк турка Фёдор, заслонил атамана.

... Отбили тогда турки крепость. Но не отбили казачьей доблести.

Кое-как перевязав турчанской шалью, добытой, как и многое добро, в походе на Трапезунд, израненную в бою руку, походный атаман Епифан Родилов взял саблю в левую — и, держа при себе Фёдора Черкашина («коль добьють, будешь мне замена»), — двинул отряд на Каланчинскую башню.

Фёдор Черкашин не раз потом рассказывал и своим казакам в Мариинке, и по другим городкам, как брали они ту башню приступом, как раскидывали, разрушали её «под подошву», бухая каменные глыбы в воду, «будто то не каменья были, а наше горе», как не оставили на том месте и следа...

Всё было после той Каланчи. И правда, и кривда. И радость была, как зорька ранешняя, и такая богодатная, робкая и непривычная, что растопила она твёрдое черкашен-ское сердце, словно и не сердце в его груди колотилось, а сгусток дикого мёда.

Была та радость нечаянной. Порешил казачий Круг после той битвы геройской двинуть Фёдору со товарищи «в глыбь» России, чтоб, значит, добытую из девяти пушек медь — добро завидное («цельных сто с гаком пудов» — хвастались казаки налево и направо), — развезти по монастырям убогим.

На реку Воронеж, Шацк, Лебедянь повезли служивые «на колокола помощество», а атамана Мариинки сподобило попасть аж на Святые Горы. Нагляделся тогда Фёдор Чер-кашин чужих земель: «Лесов там, что песку в Дону, — рассказывал он потом мариинцам, — и все дремучие, неходи-мые, враз заблудишься».

— Что в том краю гутарють про ляхов? — допытывал сына дед Безухий. — И что про Батория слухал? Не напа-даеть боле?

— На том свете рази! — отмахивался от старика Фёдор. — Да и то на чертей, которые на ем воду возють... Он, сказывают, ужо преставился давно. Не два ж века ему вековать.

— Отвоевалси... — вроде бы сокрушался дед. — Не то я б яму...

Запало то тихое место с иноческими молитвами в кельях, с невиданным и неслыханным ранее Фёдору смирением Божьих старателей атаману в сердце так, что и не сказать. Да сумей он и передать словами ту благоговейную тишь и радость, что заполняла его всего — от головы до пят, когда он стоял перед аналоем выстроенной на горе (чтобы ближе к Богу) монастырской церкви и слушал утреннюю Божественную литургию, где читались заздравные имена его побратимов, — кто из казаков, вечных воителей, поверил бы в эту тишь?

... А что до кривды, так познали её казаки от той же Московии.

За то, что ослушники не вняли царскому велению жить с азовцами мирно, казаков лёгкой станицы вместе с её атаманом Старовым, посланных «докладать государю о делах казацких», велено было на Бело-озеро заточить, а донцам-самовольникам, «которые на Дону сидят», царский гнев и немилость высказать.

«И нам великое подивление, — писал в грозной грамоте царь, — что вы нашего государского повеления не слушаетесь. Вспомните, какая вам неволя была при прежних государях, особенно при царе Борисе; не только не могли в Москву приехать, но и в украинные города нельзя было вам показываться, везде вас ловили, в тюрьмы сажали... Мы же вам вольность учинили, атаманов ваших и казаков, которые приезжают с Дону, мы жалеем, велим видеть наши царские очи, бывать у нас у стола. А вы всё наше жалованье и повеленье поставили ни во что.

В войне против польского короля вы не подали нам никакой помощи. Многие из вас ходят на Волгу, на Яик и на море, суды и бусы громят и многую шкоду делают, а вы их оттого не унимаете... а нам вам за такие ваши грубости жалованье давать не за что, и в городы ни в которые вас пускать и запасы ни с какими из городов к вам ездить не велим».

— Вот оно, дождалися! Вот как за добро злом платят! — скупо, словно рубил с плеча басурмана, сронил на Кругу Фёдор. — Того ли ишшо дождёмси?

И поник, поник кудреватою головою...

Атаманствовал Фёдор Черкашин не так давно. Тому с восемь годов назад храброго мариинского казака Степана Зотова, водившего за собой маленькие, но отчаянные отряды односумов под стены Царьграда, зарубили турки, и мариинцы-казаки нашли ему достойную замену аккурат в то самое лето.

Черкашин, как и отец его — Иван Безухий, не ведал страха и был «дюже крепок», как говорили казаки, «головою»:  что бы ни задумал проклятый османец, куда бы ни спрятался, — Фёдор враз докумекает.

Черкашину-атаману на Ивана-Предтечу исполнился сорок один год. Был он казаком всё ещё молодцеватым: не широким, но крепким в плечах, большерукий и большеногий и по-юношески лёгкий, несмотря на сбитое, будто туго скатанный полотняный сувой, смугловатое тело.

Тёмные, как ночь, глаза, тёмные кудри и такие же усы, за которые супружница Дарья не раз ревновала и слова обидные вместе со слезами горючими в подушку роняла, правда, про себя, без единого всхлипа (не любил казак бабьей мок-рости) — таков был «Хведька-атаман», перечить которому и называть так в глаза смел разве что лишь Безухий.

Фёдора Черкашина помнили и турки, и московиты. Одни ненавидели за отчаянность и лютость в боях, другие — за непокорный нрав и не по годам стариковскую мудрость.

— Дождёмся мы ишшо от Москвы и измены. Что похуже вражьей, — сказал тогда на Кругу в Монастырском урочище Фёдор Черкашин. Сказал и как плетью ударил. С того же лета тысяча шестьсот тридцатого от Рождества Христова, когда женил сына, началось на Дону нелюбое время.

Категория: ПРОЗА | Добавил: Zenit15 (02.03.2021)
Просмотров: 525 | Теги: Рать соборная | Рейтинг: 5.0/3
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа

Категории раздела
СТИХИ [321]
стихи, поэмы
ПРОЗА [227]
рассказы, миниатюры, повести с продолжением
Публицистика [118]
насущные вопросы, имеющие решающее значение в направлении текущей жизни;
Поиск
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 208
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика

    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0