2.
Дед Иван Черкашин доживал век при старшем сыне Фёдоре. Жён у Безухого было восемь, но только первая, упокой душу её, Господи, на том свете, и четвёртая — ясырка — плененная Иваном красавица-турчанка с бубенцами в монистах — дарили ему детей и всех, как есть, сыновей.
До походу на Батория, в далёкие неказачьи земли, туда, где солнце «ночлежничает», Ивану Черкашину, молодому и крепкому казаку, пришлось испить с этими женами полную ендову греха.
А что, — оправдывался было дед. — У нас тогды, не то что в нонешнее время: девок по полгоду сватають, медами сватовство запивають и, ажник срамно глядеть, позволению у ентих самых девок слухають... А потом к венцу ведуть... — у нас тогды приглядывать до бабьих ку- бильков времени не было — мы басурмана да ляха воевали, и ночью и днём не давали ему спокою. Потому как казаками были. А нонешние что? Да рази ж можно пить медовуху да в городке за валами отсиживаться, когды басурмане из братьев казачью кровушку пьють, веру апостольскую, Христову, попирають, на галерах православных каторжаня! А неверные и тем рады: в Азов-граде сиднем засели, в морды нам плюють и в море не пущають! Енто ли казаки?
Оттого ли, что Ивану Черкашину недосуг было за походами выбрать жену по нраву, оттого ли, что нрав его этот был вздорен и переборчив, — менял казак жён в год по две.
Выйду, бывалоча, на майдан, — рассказывал дед внукам Матвею и Прокопу, — а за мной по пятам плетётся и голосит моя баба.
Цыть! — прикрикну на неё. — Не сярьди, а не то плеткой испоганю лахоту. Не токмо я табе зипуном тогды не прикрою, но и любой казак от табе отвернётси. Пошто яму мокредь нужна? Пошто яму твои слёзы!?
Тогды моя Евдокея спужается, примолкнет, только носом хлюпает часто-часто, как оттаявший по весне обмысок...
Дед гордо выставлял острый клинышек бородки вперёд, жевал губами седую жёсткую усину и, припомнив главное, соловел глазами.
Правда, первую, любую и желанную Варвару я вёл на Круг самолично, за руку. Было енто до походу на Батория, и я был казаком справным. Ловчее меня никто не плясал «Журавля» и ладнее, чем я, есаул Черкашин... — при сих словах дед горячился, вскакивал, притоптывал увечной ногой и, отрезвленный болью, смирнел, обвисал усами и бородой и уже без задора, как-то жалобно и тихо завершал: — ... никто, окромя меня, есаула Черкашина, не играл так складно и ладно песен...
Далее дед Иван снова важничал, гоношился и задирался, доказывая внукам, а больше самому себе, что тогда он, на красу писаный казак-рубака, разбойник и первый вор во вражьем стане (ещё имеющий оба уха, притом «чутких, как у дикого зверя»), мог взять в жёны любую девку, «хучь из казачек, хучь из ясырок».
Варвара моя была, как луна в небе: девка пышная, выгулянная. Прийдеть, бывалоча, к Дону, когда наши стругами возвертаются с промыслу, и стоить, не шелохнёться. Пушка на сторожевой башне палить, бабы воють, метушат- ся, а она — княгиня турчанская, царица персиянская — хучь бы што. Тольки поводит вот ендак плечами... — дед выставлял костлявую грудь, подбоченивался, изображая красу-Варвару, отчего молодые казаки зажимали рты руками, силясь не зареготать — «ежели такой была девка, хучь и покойная бабка, то, истованный крест, то не девка была, а чучела».
Дед, не замечая насмешек, ещё доверительней изрекал:
И не было пышнее её, не было девки краше по всему Обдонью...
Клинышек паклеватой бороды начинал мелковато и предательски дрожать, ус топорщиться, шитая червонным шёлком (для крепости шаровар) лампасина — дёргаться вверх- вниз, и дед, будто ужаленный пчелою в мягкое заднее место, заполошно вскакивал:
А я её взял! Привёл на казачий Круг, поклонились мы честному народу низко в пояс на все четыре стороны и гутарим:
Будь ты, Варварка, мне жаной, — зачинаю первым я.
Она мне любо так, ног моих белой ручкой касаясь, ответствует:
А ты, Иван, будь мне мужем!
Любо ль? — спрошал тогды наш атаман, царствие яму небесное, — атаманы-молодцы, донские казаки, благословить новых мужа и жану?
И первым на весь майдан возвещал:
Любо!
Любо! — кричали казаки, а я, укутав Варварку кафтаном, крепко прижимал её пышное и дрожащее тело к себе.
А Евдокею что жа? Вторую жену отдал?
Когда Варварка умерла, взял Евдокею. Но была она мне не по нраву.
Соседу отдали?
Соседу. Вывел на Круг и гутарю: «Сотоварищи мои верные, братья казаки! Со святого Покрова до пресветлой Пасхи я имел жаной Евдокею. Но таперя она боле мне не жана, а я ей не муж. Кто из вас её желает, можете забрать. Мне ноне всё едино...»
Не жаль было? — Матвейкины глаза лукавые, горячие. Таится в них черкашинский огонь, тот самый, что не давал когда-то остывать и дедовой быстрой крови, толкал его под сабельные удары и вражьи пики, лишил чуткого уха и едва уберег на плечах буйную голову...
Дак Степан же забрал. А он казак бедовый...
А опосля?
Опосля была Марфа, потом турчанка. Злая в любви была, не по-нашенски жалилась, не по-нашенски веселилась. Плясала по ночам в курене так, что бубенцы на шее начинали стонать и плакать, ну точь-в-точь полонянки в турецком стане...
Дед Иван неожиданно замолчал, бросил наземь кнутовище, потоптал его кривой ногою и прикрикнул:
Чево енто вы расселися, басурмане? Ступайте коней поить! Всё бы байбаками ледачими отлеживаться и до зорьки на игрищах хороводиться! А лошади до сих пор на базу!
И Матвейка, и двоюродный его брат Прокопка знали: дед серчает без причины неспроста — гложет деда давняя обида на жену-турчанку, и не помогает в той обиде даже то, что зарубил дед Иван самолично неверную супружницу, изничтожил казачью стыдобушку.
Случилось это после того как пришёл дед Иван-еса- ул, правда, уже безухий, с дальнего промыслу, возвернув- шись с земель, где солнце «ночлежничает и где есть дивный монастырь в пещерах», каким-то на себя не схожим. Будто с головой его, после похода побелевшей, стало что- то приключаться: выпьет ендову медовухи и хватается за саблю:
Порублю, заколю, ляхи проклятые. Я вам покажу дороженьку в вашу землю поляцкую. Будете, христопродавцы, рыть её носом и кровушкой разукрашивать!
Рубил тогда дед всё подряд, что попадалось в курене под руку, а когда уже не оставалось ничего вокруг целого и приметного, хватался за отсечённое ухо, вернее, его отверстие и исступленно, исходя пеною, кричал:
Пошто прицепила, вражина турецкая, мне на ухо пудовый колокол? Пошто казаку такой суд? Лучше в куль да к родимому Дону!
То ли мерещились деду тогда виденные им в дальних краях колокола на дивных колокольнях, то ли слышался гул не- забудней битвы, — неизвестно, но стал дед Черкашин к тому времени бесчинствовать хуже татар. Пил медовуху, бил турчанку, разорял курень...
Не потому ль горячая в любви супружница нездешними ласками и раскосыми глазами сманила, звеня бубенцами в монистах, заезжего купца-московита и напрочь бы откинулась от Ивана, если б не приняла за то смертный суд...
А есаул Черкашин, по-здешнему Безухий, обтерев об шаровары окровавленную турчанской неверною кровью саблю, схоронив чужестранку-жену вместе с монистами-бубенцами в распадке, на той стороне Дона, вдали от казачьего погоста, снова ходил в походы и, меняя добытые в честном бою золотые червонцы на дорогую сбрую и коней, не забывал менять жён.
Восьмая, последняя, не домучив положенного Богом сроку, оставила есаула Черкашина доживать век в ендовични- ках-вдовцах, прокляв напоследок страшными словами жестокосердного супруга за пропащую её долю...