(отрывок из книги)
Дорога через Ладожское озеро и грунтовые участки на северо-восток от Кобоны, затем по лесным дебрям на северо-восток до станции Подборье были для лениградцев настоящей Дорогой жизни, всего 308 километров, их них 30 по льду Ладожского озера. По ней везли хлеб и другое продовольствие из центра России. С началом её работы в третьей декаде декабря город вздохнул легче. С освобождением Тихвина основные грузы бесконечным потоком шли через Волхов. Мы обслуживали грунтовой участок на юге от Кобоны — на Волхов, Тихвин.
Очень часто трасса была и дорогой смерти, слишком трудно было её защищать, фашисты делали всё, чтобы умертвить движущееся. Февраль 1942 года был лютым, птицы на лету замерзали. Из-за поворота, поднимаясь по некрутому склону, который то и дело простреливался немецкой артиллерией, движется вереница одноконок. Меж гнутых головок крестьянских саней приютились ездовые, а в розвальнях, вповалку, сбившись с плотную кучку — раненые. Везут из полковых медпунктов в госпитали. На дворе крещенские морозы, а укрытием у них тоненькие одеяльца, раненые недвижимы, кое-кто при смерти. Жуткая, горестная картина, выживут ли?
Тут немцы обрушили смерч взрывов как раз на место, где проходил обоз. Убит ездовой и один из раненых. Обошла их смерть в окопах, а тут скосила. Ранено вторично трое, у многих открылось кровотечение. Санитарка мечется среди своих подопечных, наше отделение пытается помочь. Как на грех, ни одной машины, спрятались от обстрела.
Запомнилось, как тяжелораненые вяло реагировали на обстрел. Чувствовалась какая-то отрешённость, безразличие. Сержант, обращаясь ко мне, лишь попросил: «Подоткни, укрой… Быстрее езжай». Это не безразличие, а слабость, беспомощность. Говорят, что чужая боль не болит. До сих пор у меня ноет где-то внутри, в душе или в сердце.
В конце февраля день был лётный, налетели «юнкерсы» и «мессершмитты». И сейчас видится не только во сне, но и наяву, что там было. Разбитые и повреждённые машины, убитые и раненые ленинградцы и многое, многое другое, страшное и жуткое. Представьте детей, больных, оставшихся без средств передвижения, истощённых, без тепла, на 35–38 градусах мороза. Вижу, чувствую их боль, стоны раненых. А гансы злорадствуют, возмещают на населении злобу за неудачи под Ленинградом, бомбят и бомбят, стреляют и стреляют, нет никакого спасения.
На участке дороги разбиты две крытые машины, в них стон, плач, пулемётной очередью убита медсестра, во второй машине много убитых, трое раненых, их перевязали и отправили на Волхов в кабинах попутных машин, мёртвых вынесли на обочину. Что делать с остальными, ведь замёрзнут?
Из леса, прилегающего к дороге, выскочила батарея «Катюш» — многозарядных ракетных установок, за ними следуют спецмашины. Тактика боя следующая: выскочат на боевую позицию, дадут залп и поминай, как звали, уходят своими дорогами на другой участок фронта. Гитлеровцы охотились за БМ-8, БМ-13, как за самой первостепенной целью, хотели узнать секрет самого мощного оружия. Их шестиствольный немецкий миномёт «Зексман» в подмётки «Катюше» не годился.
Вот и нарвался, подаю знак первой машине, чего делать не имел права, останавливать можно только в том случае, когда грозила опасность дальнейшего передвижения. Козыряю:
— Товарищ командир, разрешите обратиться. (Мы их всех называли командирами, знаков отличия ракетчики не носили).
— Обращайся, — отвечает крайне недружелюбно, зло.
— Вы куда следуете?
Надо же глупость сморозить, разве можно задавать такой вопрос.
— Для чего тебе? — спрашивает грозно, с приступом, — много хочешь знать, где твой командир? Кто хочет много знать, того — указывает на свой пистолет.
— Знаю, что вы флёровцы. Только скажите, можете ли оказать помощь людям? Ясно, что погибнут. Если нет, проезжайте.
Командир подозвал сопровождающую машину-будку, выскочили несколько человек, пересели в боевые машины, автомобиль подогнали к искалеченной ленинградской полуторке. Ракетчик лишь крикнул:
— Другой раз остановишь — застрелю!
— Вылезайте, братушки, — обращаюсь к ленинградцам.
Я к ним в кузов, там никакого движения, лежат люди, только глаза светятся. Подойдешь к нему, вроде человек как человек, укутан весь, возьмёшь на руки, брать нечего, так они были легки, бестелесны. Кое-кто подмочился, а то и под себя сделал по большому, бедные люди. Ветер злеет, сечёт, продувает. Ракетчик достал два сухаря, разломил на половинки, подал в машину. Я влез в кузов, стараясь ободрить ленинградцев, громко говорю:
— Живём, братцы.
Оглядевшись, замолчал, здесь не до добрых слов, на меня глазами измученных людей изо всех углов кузова смотрела косая ведьма смерть. Люди-скелеты, беспомощные, едва живые. Мужчина разжёвывает сухарь, чуть-чуть глотнет, остальное дрожащей рукой берёт изо рта, вталкивает в рот женщине, она едва-едва дышит. С отчаянием, безысходным горем, со слезами, просит:
— Надюша, кушай, Надюша, кушай. Не умирай, Надя! Мы вырвались, слышишь, вырвались, Надя.
Не мог я ничего ни сказать, ни сделать. Выскочил из машины, попросил ракетчика раздать хлеб, ушёл на обочину дороги, слышал, как боец уговаривал:
— Бери, бери, ешь.
Уже не все были способны съесть хлеб «Катюши». Машины дёрнулись раз, другой, пошли месить сыпучий, хрипящий, перемороженный снег.
* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *
|