Вторник, 19.03.2024, 06:02

Мой сайт

Каталог статей

Главная » Статьи » ПРОЗА

Галина ЛОБОДИНА. "Цвели на пасху ирисы"

Едва приметная тропа петляет мелкими стежками по примятой траве и упирается в озерцо. Озерцо не озерцо, а так себе — болотистый прудик, обросший цветущим терновником с одной стороны и гонким молодым камышом— с другой. В узком его месте перекинут на тот берег ветхий мосточек. И не мосточек даже, а четыре вросших в воду пня и на них — почерневшие от времени жердочки: чья-то добрая душа хлопотала — не замочить бы путнику ноги, не идти бы вброд.

За зарослями терновых кустов — ложбинка. Травы там в пояс, цветами луговыми, яркими, нелинялыми от края до края вышиты. В многоцветье белых ромашек, розовых звездочек и синих колокольчиков — море травинок; длинных и тонких, как лучики солнца, круглых, как капли росы, узорных, причудливо-неповторимых... Перемешались в густой ковер горошек и клевер, устлала землю от горизонта до крутояра душистыми зонтиками кашка.

А чуть далее, по самому гребешку склона, уронил май розово-сиреневые, густо-желтые, нежно-кремовые бусы — луговые ирисы. Зацвели они, горделиво вскинув коронованные, на тонких шейках головки, в самую Пасху, схожие с безмятежным счастьем, с непорочною первой любовью...

Анна, укрытая стеной белых соцветий, лежит на донышке лога почти нагая. Глаза — два прудика, залитых слезами. Без единого всхлипа из-под качнувшихся ресниц катится к вискам два ручейка. Теплые капельки сбегают до пшеничного завитка у самого уха, падают одна за другой на зеленый стебель, на миг замирают на глянцевой ладошке листа и, чуть заметно колыхнувшись от собственной тяжести, сползают на песчаную землю. И ни следа от них, ни напоминания.

А над белыми облаками цветущего терна плывет голубой дымок — рядом с ней, устремив в неотмир-ную даль невидящие глаза, молчит и курит сигарету за сигаретой свет ее очей, ее боль и отрада, муж Александр. Оба хороши собой и молоды. Но его не по летам суровое лицо со сдвинутыми на переносице бровями и угрюмым взглядом кажется намного старшим.

Анна не скажет ему ни слова. Иначе как те слова вымолвить, чтоб не задохнуться от обиды, не умереть со стыда. Нет, промолчит она. Прикусит вот так, до боли, губы, чтоб алая струйка смешалась вместе с прозрачной слезинкой и ушла бесследно в песок. А с нею и ее беда.

А беда-то, вот она — легка на помине. Совсем недавно, на страстной неделе, обмолвилась соседка: дескать, гляди за мужем получше, а то как бы чего не случилось. И так нехорошо тогда стало на душе у Анны, так тягостно. А расспросить, почто так говорит, не посмела. Перед мужем совестно, перед собой стыдно.

Только ныло сердечко, будто чуяло неладное — что-то с Сашей. Смурной от чего-то, обиженный на кого-то. И тоже — ни слова.

Боится Аня о несчастье даже думать, а думы одна за другой толпятся, лезут, непрошеные, горькие, в самую ясную и счастливую минуту. Вот как эта. Вроде все, как всегда. Каждый год берут они с Сашей землю за станицей. Под бахчу. Каждый раз после прополки лежат они на закате в травянистом овраге наедине с высоким небом и друг с другом. Неуемный горячий Сашка, как и десять лет назад, в любви неистовый. А тихая Анна в ласке.

Все, как всегда. Да не так. Нет между ними той ниточки, того стебелька, который незримо соединял их друг с другом в одно-единое зернышко, когда каждый слышал, видел и понимал другого, как самого себя, когда едва заметный полувздох и полувзгляд говорил обо всем сразу.

Когда, бывало, улыбнется Саша и у Ани затанцует сердечко, или когда от нежной ее ладошки, скользящей по его плечу, ликуют в его взгляде тысячи солнц. И не закатных, какое оно в эту пору, а ярких, полуденных, слепящих до тумана в глазах, до оглушающих щедрым божественным звоном.

И все тогда жило только для них двоих: и бездонное майское небо, и сырая от недавних ливней земля, и брошенные в лунки теплые семечки арбузов, и качающиеся на цветках бабочки, и вспоенный ароматом цветущих дичек, рассыпанных по всей балке, ветер, и хмельные от него шмели, и всякая травинка, и всякий чистый и ясный в подвечернем солнце звук.

Казалось, так будет всегда, потому что по-другому быть не может. И будет пшеничная невесомая прядь ее волос спутываться, заплетаться с его темными и тяжелыми, будет белая ее кожа сливаться с его смуглой, и будет собирать в букет царственной красоты луговые ирисы Сашка, и будет сыпать на обнаженное ее тело. И непонятно будет Анне: то поцелуи его губ или нежная влажность цветов... И скажет тогда, как всегда, Саша, что желтый цветок, украденный у солнца лучик, — то ее волосы, а синий, капельки неба, — глаза его Анны. И лишь розово-вишневый ирис — она сама. Станет смеяться Анна от счастья, от музыки, что слышится в его голосе, дарить до изнеможения нежность любимому и будет от того счастья плакать.

Так бывало не раз: и в весенние дни под теплым небом, и в холодные вечера, когда налетевшая белой птахой вьюга накрывала крыльями тишины их дом, и тогда, засыпая, слышала Анна, как, утомленный любовью, шел Саша в сенцы покурить и осторожно ступая, боялся скрипнуть невзначай половицей...

— Саша, давай посадим дома ирисов, — выдохнула, испугавшись, будто спросила о главном, о том, что оба чувствовали, непостижимо-холодном и невозможном и что теперь от этого сказанного будет зависеть отныне и навек кружение земли вокруг солнца, смена дня и ночи в заведенном своем порядке и многое-многое другое, что составляет не одной ее, а целого мира жизнь.

В ответ — молчание. Понуро опущенные плечи и нездешний далекий взгляд.

У Анны оборвалось что-то в середине, под грудью, упало куда-то в бездонье, потом защипало тоненькими нетерпеливыми щипчиками в носу, и — непрощеные соленые ручейки снова мочить траву.

— Что? Что ты сказала?

В ответ, будто потянувшись в неге, она закрыла лицо рукой. Мокрая струйка защекотала шею, поползла к ключице и замерла. Анна, чуть привстав на локте, заулыбалась ясными, будто и не знающими слез глазами и повторила уже тверже:

— Я говорю, давай ирисов выкопаем. Хоть один кустик. И дома посадим...

—  Ты как маленькая, ей-богу. Что, цветов тебе дома мало? — зло и нервно вспыхнул он в ответ, будто натворила она что-то постыдное и неисправимое, и, на ходу одеваясь, сорвался с места.

А в зеленых травах ярко горели ирисы. Сиренево-синие, розово-вишневые и желтые, как солнечные слезы.

Смеялись ирисы? Или плакало солнце?

* * *

Анна встретила ее. Нечаянно — негаданно, да так, что и своротить некуда, и повернуть обратно поздно. Сковал холод Аннины ноги, не идут, а едва шевелятся, дрожат так, что того и гляди подвернутся и упадет она прямо посреди дороги на глазах своей соперницы.

Красива та, ладна. Жуковато — черная, будто из ночи соткана. И как тут винить Анне своего Сашку, что не устоял. Не лиходей он, а горемыка. А что о ней забыл и не пришел ни разу с той поры, как выдавил горькое «ухожу к другой», Аня в то не верит. Не может быть, чтоб так сразу и ничего не помнить. Она по себе знает. Ведь непрестанно слышится в шуме ветра его голос, видится среди толпы прохожих его походка... Да и сам он — незримо рядом. Даже его запах — то в подушках, то на сеновале, а то вдруг посреди короткого сна. А что говорит с ним Анна день-деньской, про себя, конечно, чтоб люди не слыхали, и в мучительные бессонницы напролет, то тоже неспроста. Чудятся ей горькие слова ответные. Знать — и с ним то же...

Как тут ей не жалеть Сашу, труднее ведь ему, чем ей: она лишь от себя хоронится, а он двойное бремя тянет — рядом с ним их разлучница.

Повеяло на Анну холодом — глянула соперница ей прямо в глаза и как ножом полоснула. А за что? Не Анна у нее, а она у Анны мужа украла, любовь ее, радость и покой забрала себе. Хотела было Анна закричать от того холода, от той боли так, чтоб услышало небо. И молчала.

Надломилось у Анны что-то. Вроде та же, да другая. Полгода, как не смеется никто в их доме. Да и кому смеяться: она да пустые стены. А из большого зеркала смотрит на Аню не прежняя светлая и счастливая женщина, а одна тень. Куда подевался лучистый свет зеленых, в синюю крапинку глаз, кто стер румянец и подрисовал темные полукружья от переносицы до висков...

Осталась в Анне только вера. Это она не позволяет ей закрывать щеколдой на ночь двери: случись Саше вернуться — пусть не томит себя ожиданиями, его дом, ему и открыто.

Только ни разу не скрипнуло, не зашумело на порожке, а на полупустой вешалке ничего не прибавилось. Но ждет Анна и будет ждать.

Как-то посреди ночи, когда ветер в разбойничьей свистопляске хлопнул неприкрытыми ставнями и басовито, натужно загудел в дымоходе, спохватилась, будто услышала тревожный его зов.

— Нужно бежать к нему, что же я медлю...

—  Мигом набросила на себя плащик и, как была, в ночной сорочке и без чулок побежала темными улицами на другой край станицы. Сердце вот-вот выпрыгнет из-под тонкого батиста, тысячи огней, несмотря на студеное дыхание поздней осени, жаром пеленают все тело.

Вот и дом ее. Темные глазницы окон отбрасывают лунный отсвет, все объято покоем и сном. Анна враз задохнулась, скорчилась от колющей судороги, ползущей по всему телу. И не сам дом, и не сознание того, что он в том доме с другой, а этот безмятежный покой мгновенно поверг ее в бездонную пропасть.

Значит, он в эту ночь не знает никаких тревог? И гудящий набатом ветер, в котором столько крика и стона, не разбудил и не потревожил его сон?

Клубятся далеко в вышине хмурые облака. Предрассветное небо озарено полноликим месяцем. Вкруг него россыпью редкие лампадки звезд.

- Господи, великий и долготерпеливый, избавь меня от мучений, не хочу я так жить, - шепчет исступленно Анна и тянет руки к холодному месяцу. За что, за какие грехи ты так меня наказываешь, зачем забрал самое дорогое, что у меня было?

А месяц, будто устыдившись неправедного нарекания, закрывает лицо темной попоной туч. Ветер рвет легонький плащик, и пшеничный ручей волос бьется неприбранной коловертью, заслоняя от Анны весь темный свет и иссушая слезы.

* * *

Слегла Анна после той ночи надолго. К легкой, как казалось вначале, простуде прибавилась новая болезнь, до сих пор незнакомая. Ни встать не могла Анна, ни даже сесть. Ноги будто чужие стали, не хотят повиноваться. Лечил, как мог, станичный доктор, перепробовали на Анне подруги все доморощенные рецепты: и травы заваривали, и всякой всячиной терли. Все как с гуся вода. Перешла к Анне жить тетя, мамина сестра, вдова старая. Надо же кому-то за болящей ходить.

Дни стали для Анны длинными, беспросветными. И еще длиннее ночи. «Как век целехонький», - думает каждый раз Анна, дожидаясь рассвета. И когда в мо-лочно-серой мгле начинают, будто из-под рук чудотворца-зодчего, выплывать, вырисовываться знакомые и каждый раз словно новые предметы, Анна думает о каждом подолгу, перебирая не спеша, в памяти свою замужнюю жизнь и самое дорогое в той жизни

— его.

Вот и эти стулья покупал Саша. Трудно было тогда с мебелью, как и со всем остальным, — негде было достать последнюю кружку. А он привез из красивого темного дерева целых восемь штук тяжелых, прямо-таки царских, не стульев —- тронов. Анна было кинулась и себе заносить их по одному в дом, да Саша отнял -тяжелые. А сам носил по четыре: два спинка к спинке в одной руке и два — в другой. Помнит, будто это было сегодня, сию минуту, новый запах дорогой обивки. Сняли тогда с каждого прозрачные чехлы, а мягкие сидения гак и сияют, так и переливаются зеленым бархатом. Да таким чистым, таким мягким. Будто весенняя трава-мурава.

Струится по Анниной сорочке белая тишина. Да тишина ли? Слышится перезвон серебряных колокольцев — то смеется она, Анна, в ответ на шальные ласки  Сашиных рук.   И  с этой длинной  сорочкой столько у него мороки...

А было и другое... Но почему было? Это есть. Вон. на том же месте, светятся теплым деревом подоконники. Мастерил их Саша с любовью, как делал он все. И это все — в каждом углу, на каждом шагу не дает забывать Анне его любовь и его руки.

Вроде бы полегчало ей немного, вроде недуг отступать начал. Спасибо доктору, который к ней из города ездит — разыскала подруга тамошнюю знаменитость, разбирающуюся в таких болезнях, и привезла — лечите. Он хоть и без диплома, зато с умной головой и, что еще важнее, с чуткими руками. Каждый позвонок Аннин не спеша перебрал, а нашел-таки корень болячки. И шаг за шагом стала Анна вокруг кровати двигаться.

Но зачастил лекарь вроде без надобности. Вначале она ничего такого и не приметила, а после, в подозрениях укрепившись, изумилась. Что ему тут понадобилось? Сама она - краше в гроб кладут: только и осталось, что глаза во все лицо. Говорили, правда, они с доктором подолгу. Анна - душа мягкая: не судила, не гневалась на причину своей беды. И говорила о муже так, будто от суда людского спасала, — не виноват он, мол, потому как самый лучший.

А доктор больше молчал и слушал. И все чаще к Анне заглядывал. А вчера припожаловал какой-то особенный, принаряженный. У Анны сердце теперь глухое: ей ли разгадать чужие мысли и еще больше чувства. А он — нате вам — духи в причудливом, будто полураскрытая жемчужина, флакончике — Анне в руку. От меня, мол, от всего сердца. У Анны — по худым щекам румянец: «Помилуйте, зачем?»

Что-то бессвязное толковал доктор — Анна будто слышала далекое эхо: откуда-то из неизмеримых высот катились, ее не задевая и не трогая, чужие слова.

— Не стоит, не могу я принять, —- отвечала робко Анна, боясь человека обидеть.

Но то ли принимая ту робость за нежность, то ли по другой какой причине, но стал доктор еще смелее прежнего. Называл уже не иначе, как Аннушкой, и все норовил пораньше приехать и попозже покинуть ее дом.

И стала Анна к себе прислушиваться. К тому сомнению, что точило ее не уставая: что толку ждать невозвратимого, люди не зря ей осторожно намекают, что ждет уже та, другая, ребенка. Не вернется, дескать, к тебе, бездетной, своего дитя теперь не оставит. А тут, почем знать, может и хороший человек к ней стучится. А хороших-то нынче, что и говорить, не густо... Да и как жить дальше в одиночестве? Одинокая баба, что в небе луна, всякий глядит, да никто не обогреет...

Малость поутихла Аннина боль от тех раздумий, будто и смятение свое прислала, веселее стала: может быть, и соглашусь.

А тут завьюжило, замело к вечеру — не видно света белого. За окном у Анны от порога до самой калитки — белотканная снежная простыня. И ни следочка на ней, ни пятнышка. Только отвернулась — глядь на улицу снова - мережка от свежих следов.

«Вот тут и скажу ему, мол, согласна» — думает успокоенно Анна и улыбается навстречу шуму за дверью. Щеколда чмокнула и — о, Господи... Стоит, весь с шапки до сапог в густом снежном крошеве, ее Саша. А в руках — сетка с апельсинами.

— Это тебе, поправляйся... Разве можно так долго болеть.

Хочет Анна сказать хоть слово, а в горле — ком. Дышать невозможно, не то говорить.

— Я из города еду. Зайду, думаю. Ты что же так похудела? — слышит Анна его дрогнувший голос. И такая ее жаль обернула, такая печаль. За то, что ему больно. Брызнули горохом слезы. Вытереть бы их, застилают глаза, да не может шевельнуть рукою.

- Были бы кости... Потолстею... Вот с недели на работу выхожу. А то, говорят, библиотеку мою совсем снегом занесло, — пытается улыбаться Анна, а у самой перекраивается на щепотки душа. — А ты как? Тоже осунулся. Ты обо мне не тревожься, а то Надежда твоя...

Хотела было сказать Анна о том, что люди поговаривают, дескать, спрос с Сашки держит, в особенности за нее, Анну, да не посмела. Зачем бередить его рану.

— Ступай, Саша, темнеет уже. Погода, сам видишь... Так и ушел, простояв у порога, не раздевшись и не дав наглядеться на него Анне. Лишь расплылась в том месте, где стоял, чистая, как слеза, из талого снега лужица. А у Анны — напротив: замерзло, заледенело оттаявшее было на немного сердце.

«Ку-ку, ку-ку,» — запевает где-то на верхушке вяза кукушка. А ей припевом — лягушечий дружный хор:  « Ку-а, ку-а...»

У солистки голос райский, сладостный, у болотного оркестра -треск да утробное клокотание, куда как далекие от небесной музыки.

—  Господи, хорошо-то как, — радуется Анна весеннему счастью и благодарно улыбается спутнику:

— Если бы ты, Павлик, меня не лечил, кто знает, видела ли бы я всю эту красу.

Сияет закат золотым окладом иконы. И покоя в нем, и ясной радости — как в древнерусском образе! Только не глядит Анна в ту сторону — там, в низине балки, за холодным ручьем овражек, ее скорбь и рана.

От балки, если напрямик, — рукой подать до города. Дорога узкая, ненаезженная. Не дорога — тропа. Ходят из станицы в городок автобусы, но по асфальту, что за две версты от утоптанного пути.

Когда-то, не так давно, стояла тут на косогоре старая часовня красы редкостной. Говорили, мастерил ее здешний казак, почти напрочь слепой, но имевший в руках дивный талант зодчего. И то его ремесло, и святая вера во всемогущего небесного покровителя свершили чудо — прозрел мастеровой в ту самую минуту, как взмахнул последний раз топором, прилаживая крест на маковке купола.

И кто бы, сказывают, мимо той часовни ни странствовал: нищий ли с посохом и с сумой за плечами, богатый ли казак на молодецком коне — всякий, кто бы то ни был, молился на ее древний крест, прося у Христа заступничества. Пришедшим к старой капличке с покаянием была дарована милость.

Но сожгли деревянную обитель. Не враги из чужих земель, а свои же, станичники, сраженные, как и вся земля русская православная, моровым затмением века двадцатого.

Теперь на том месте — заросли татарника — укор всему сущему, пошлина неразумности.

Но местные старожилы ту часовню помнят и, куда бы ни шли, в том месте отдохнут, присядут. Любо там сердцу, покойно. Кажется, что с того холмика ближе человеку к небу: оттого ли, что купаются в прудике облака и тишь стоит неземная, или просто натруженные ноги и тело рады травяной прохладе и короткой свободе.

Анна о часовенке знает. В ее библиотеке есть целый раздел об архитектурном наследии Дона, и в нем, как жемчужина, — та часовня. Правда, лишь в книгах да рисунках. Но народ все чаще поговаривает нынче о ее возрождении. В добрый бы час сказано, да денег все не набирается...

Аня неспроста идет сегодня к этому месту. Испросить для себя благословения, разрешить сомнения. Саднит душа, не находит пристанища. Славный человек Павел, замуж за него идти предлагает, лечил и душу, и тело. Немощь телесную одолел, а вот душа... Так и осталась в изнеможении.

Солнце садится все ниже и ниже, румянит землю вишневым отблеском, и оттого праздничный покой в канун Светлого Воскресения кажется еще божественней и ясней.

— Ты подожди меня тут, я хочу побыть одна, — просит Анна Павла и легкими шажками бежит через мостик. Голубой крепдешин платья развевается прозрачным туманом, обнимает стройные ноги и в зеркале прудика сливается с облаками.

Тишь над землею и радость. Незримая, непонятная, но ощутимая. Наверное, в такое надвечерье свершаются в мире чудеса и прощаются земные грехи.

Какая путь-дороженька уготована Анне? Что даст ей молитва и что подскажет сердце, какие силы обретет она на знакомых лугах и в оврагах, густо заросших нетленной памятью — цветущими ирисами?

- Свиты, свиты, мисяченъку, Та и на той перелаз...

— звонко и чисто запевает тетя Катя, соседка Аннина, свою излюбленную.

— Прыйды, прыйды, мий мыленький,

До мэнэ ще хоч раз... — басом и немного невпопад вторит тете Кате ее муж, дядя Вася. Уроженец украинского Подолья, он за тридцать лет своего житья на Дону не забыл ни одной песни из тех, что знал. А песня — на то и песня: хоть и не знали, а услышали — враз переняли. И звенят по станице украинские песни вперемешку с казачьими, и никто уже не помнит, кто первым начал их петь в здешних местах.

- Я до тэбэ бильш нэ прыйду,

Нэхай хтось иншый йдэ,

— вкладывает дядя Вася в последние слова столько чувства, что и без того влажные его глаза покрываются подозрительной поволокой, а широкая грудь вместе с короткой шеей начинает раздуваться еще шире, наподобие кузнечных мехов, когда в те запускают воздух.

- Е у мэнэ краща дивчина,

Бона на мэнэ ждэ...

— выводит задумчиво тетя Катя, и ее чистый голосок звенит над дяди Васиным басом звонким бубенчиком. Анна с гостями, сидящими за столом прямо в саду, подпевает только на повторах — не знает слов. Но ей, как и веселой компании, песня нравится: слово в слово говорится в ней о ее пропавшей любви.

Щеки у Анны порозовели, не то от выпитого вина, не то от взглядов мужчин, сидящих — один наискосок от нее, другой — рядышком, не то от чарующей мелодии песни и простого, душевного ее содержания. Певцы, наконец, смолкают, и Анна, чтоб не заплакать, слезы так и кипят под ресницами, отщипывает кусочек пасхального пирога и кладет в рот.

— Может, тебе компоту налить к пирогу? — суетится тот, кто сидит с ней рядом.

— Спасибо, Павлик, это я так... Знаешь, я, наверное, домой сейчас сбегаю, огурчиков еще принесу, а то тарелки почти пустые...

—  Пойдем вместе...— у Павла в глазах игривые искорки, осыпающие Анну с головы до ног.

— Нет-нет, я быстро, — заторопилась отказаться Анна и, смутившись своей поспешности, виновато добавила: — Я на минуту...

За тети Катиным садом в плетне калитка. Кто ее поставил, уже не помнит никто: одни говорят — Ан-нин дед, царство ему небесное, другие — тети Катин отец. И тот и другой на войне слегли, а калитка, как и плетень, осталась. Оттого ли, что лоза добрая, или по причине справных рук умельца, а простоят они еще долго.

Гудят над цветущими вишнями пчелы, качают тяжелыми кистями белопенных веток, ткут в медоносных заботах золотую россыпь луча.

— Я простила тебя, иди с Богом, — шепчет одними губами Анна, остановившись под вишней. — Ты ведь тоже хочешь быть счастливым... — заканчивает уже вслух и, смахнув с ресниц слезный дождик, вздыхает: — А я замуж иду за Павла... Вот так...

Через Аннин сад, от калитки до самого порога, тянутся неясные проследки. И когда утоптали? Вроде и ходили редко, и людей не густо, а следы остаются. Как в душах. Как тоска смертная давила Анну, когда поговаривали, что ждет ее соперница дитя?! Будто обрывалось что-то внутри каждый раз, как слыхала те слова. Оказалось — выдумки, а боль все равно осталась. Сидеть бы сейчас Анне за одним столом со всеми, опереться на надежное плечо Павла, как-никак скоро мужем станет, и радоваться, как все люди, Святому празднику, а она опять как ужаленная сорвалась. И людей обманывает, и себя. Не огурцов к столу надобно, а одной побыть.

Но сегодня Аннины мысли и чувства особенные: она любит весь мир и прощает все зло, творимое на земле. Наверное, виновато бездонной голубизны небо, еще звенящие в ушах отзвуки пасхальной заутре ни, цветущее марево садов и счастливые люди. Понимает сейчас Анна, что нежданные ее слезы — не от печали, а от того самого счастья. Разве так важно то, что любимый человек не рядом? Главное — он тоже живет под этим небом и под этим солнцем, дышит тем же вишневым пьяным сном от цветущих садов ста ничных... Анна так ясно ощутила это счастье, что даже устыдилась: как она могла не знать этого раньше...

Бежит Анна легкой девичьей походкой и видит не тропинку, а то, что обочь ее: ликующее пасхальное торжество земли, согласие и прощение. Несколько шажков — и поворот, а за ним — нагретое солнцем крылечко.

На нижней ступеньке, уронив голову на руки, сидит Саша. Рядом, под кустом черемухи, яркое разноцветье ирисов — лоскуточков земной красы: синего неба, розового заката и золотого солнца. Свежепосаженные луговые цветы чуточку привяли — солнце на Пасху яркое...

Категория: ПРОЗА | Добавил: Zenit15 (18.01.2017)
Просмотров: 1050 | Теги: Галина Лободина. Цвели на пасху ири | Рейтинг: 5.0/5
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа

Категории раздела
СТИХИ [321]
стихи, поэмы
ПРОЗА [227]
рассказы, миниатюры, повести с продолжением
Публицистика [118]
насущные вопросы, имеющие решающее значение в направлении текущей жизни;
Поиск
Наш опрос
Оцените мой сайт
Всего ответов: 208
Друзья сайта
  • Официальный блог
  • Сообщество uCoz
  • FAQ по системе
  • Инструкции для uCoz
  • Статистика

    Онлайн всего: 1
    Гостей: 1
    Пользователей: 0